АКТУАЛЬНЫЯ ТЭМЫ:

Тюрьма. Забытые люди. История: XIII. МЕДИЦИНА. ПИСЬМА

МЕДИЦИНАКаждый день в одиннадцать часов делает обход камер медсестра. Приходит маленькая, миниатюрная девушка в халате, «лепилой» называть ее язык не поворачивается – встретил бы на улице, подумал бы, что школьница.

«Жалобы есть?» – спрашивает она тонким голоском. Мы по очереди подходим к «кормушке», сгибаемся крюком и в такой неудобной позе разговариваем с ней. Обычно просим аспирин, анальгин и что-нибудь для сна. Я пью аспирин по четвертинке почти каждый день, тогда не так сжимает голову, и иногда кетатифен – противоаллергические таблетки, которые сестра дает «для сна». От них хорошо спится, правда, назавтра с утра ощущается вялость и приглушенность ощущений, поэтому я ими не злоупотребляю.

А еще мы меряем давление. Павлович и я – каждый день, остальные время от времени. Каждый раз давление показывает у меня норму – 120 на 80, но мне нравится высунуть руку в «кормушку» на продол и ждать, пока медсестра не проведет эту процедуру. Хоть какое-то разнообразие. Но наиболее я ценю то, что она относится к нам совсем как к гражданским и не видит в нас преступников.

Павлович рассказывает: центральную больничку для всех заключенных в Беларуси перевели с «единички», с улицы Кальварийской, в наше СИЗО. Колонию №1 расформировали уже лет пять назад. Сейчас больные лежат на втором этаже. Он советует мне воспользоваться этой возможностью: записаться и провериться. Он уже так поступил. Генерал время от времени достает из футляра специальный шприц с микроскопической иглой и вкалывает себе в ногу инсулин. У его начальная форма сахарного диабета.

«А что мне там проверять, – думаю я, – кажется, здоровый».

Но на всякий случай записываюсь к окулисту: пишу заявление на имя начальника СИЗО с просьбой пройти проверку в связи с тем, что в камеры полусумрак и я стал видеть хуже.

Через неделю пришел контролер, забрал меня и повел на этаж ниже  – в отделение с докторскими кабинетами. Завели меня в покой к доктору-окулисту. Правый глаз еще ничего, а левый – близорукий, я им вижу хуже. Когда же смотрю двумя, нагрузка с левого глаза распределяется на правый, и зрение становится более-менее нормальное. Так было еще с пятого класса.

Меня посадили на стул напротив плаката с буквами, определили последний ряд букв, который я различал, затем вертикальной планкой со стеклышками с разным увеличением, такую я помню еще со школы, подобрали те, которые наиболее подходят. Размытые очертания букв стали необычно яркими и выразительными. В детстве я любил такое перевоплощение мира от волшебных линз. И даже был готов терпеть капли атропина, от которых так резало глаза.

«На каждый день вам очки не нужны, – сказала врач. – А для чтения я вам выпишу рецепт. Пусть ваши родственники купят их вам. Очки сюда можно передавать».

Доктор записала результаты исследования в мою личную карточку. Разговаривала со мной спокойно, наверное, с еще большим вниманием, чем в обыкновенной поликлинике. Я поблагодарил ее. Контролер, который ждал в коридоре, забрал меня и завел назад в камеру. В нашей довольно однообразной жизни, такие походы, как этот, воспринимаются как значительное событие.

Света в камере не хватает, окна почти заслонены стальными полосами, а «луна» светит тускло. На ночь остается гореть ночник, который перед отбоем Володя завешивает сделанным из газеты абажуром, чтобы приглушить свет. Контролеры пробовали несколько раз говорить: «Не положено», но мы лениво отбрехиваемся, и они отстают – все-таки камера у нас особенная.

ПИСЬМА

В 11.30 приносят письма. Две недели я не получал ничего, да и мои письма, как сказал адвокат на встрече, также придерживались, а потом – пошло. Каждый день я получаю письма и открытки от Натальи, от друзей, от знакомых и вовсе незнакомых людей. Мне самому не терпится написать про то, как я живу, что я вижу в камере и за зашитым «ресничками» окном, через которое пробиваются сантиметровые полоски света, хотя там кроме неба да старого корпуса тюрьмы, опоясанного зелеными стальными широкими полосами по периметру, чтобы не развалился, ничего не увидишь. Вот только августовские облака, которые плывут по небу.




Но я не знаю, пропускает ли цензура описание тюремного быта, поэтому пишу замысловато, аллегорически, маскируюсь. Затем прочитаю и сам смеюсь, так как понимаю, что ни Наталья, которой пишу, ни сам через какое-то время ничего из этой писанины не пойму, забуду. В конце концов отбросил эзопов язык и пишу просто про то, про хочу написать.







Письма и открытки, которые доходят до меня, штампует цензура. Да и без этих штампов я знаю, что мои письма кэгэбисты читают чуть ли не под лупой. Поэтому ничего, что могло бы быть использовано против меня или же против моих адресатов, я не пишу. Ничего – по уголовному делу или же по неоконченным «Весновским» заботам. Также нет ничего необходимого, что бы заставляло бы меня писать про это открытым текстом или искать каналы для передачи негласной информации.

После психологического шока первых дней и определенной заторможенности я быстро осознаю, что самая главная моя миссия – это просто сидеть. Так как само мое заключение вызвало там, на свободе, столько реакции, политических и человеческих волн, эмоций, переживаний, что навряд ли я могу сделать еще большее. Поэтому в письмах мне нужно передавать самое главное: что со мной все нормально, что я в порядке, в хорошем настроении и контролирую ситуацию настолько, насколько это возможно в моем положении. Этот посыл, записывая даже какую-то глупость, я мог передать и через обыкновенные подцензурные письма.

Понятно, что внутренние переживания иногда охватывали меня. Было очень жаль Наталью. Заключение неожиданно разрушило наш налаженный семейный быт, и много с какими проблемами она осталась наедине. Я часто думал про отца: как он в 82 года переживает эту тяжелую для него новость. Мне сильно желалось, чтобы «Весновцы» не растерялись, не испугались, не разбежались, чтобы продолжили нашу правозащитную работу. Никоим образом я старался не выдавать этих чувств. Наоборот, по возможности, в своих письмах я старался подбодрить жену и друзей.

Я знал, что сам факт переписки со мной, ставил людей, которые мне пишут, под подозрение. Они автоматически переходили в разряд ненадежных для этой власти. Но я понимал, что и со стороны моих знакомых, и незнакомых людей, эта переписка была более, чем обычный обмен письмами. Я понимал, что она им нужна не меньше, чем мне. Это был шаг личного гражданского мужества каждого из тех, кто мне писал, особенно в те мрачные месяцы 2011 года, когда десятки политических заключенных сидели в тюрьме. По полученным письмам я понял, что ни один человек, с кем я дружил, работал, имел различные общественные контакты, не испугался так сильно, чтобы отказаться от меня. И это придавало мне внутреннюю силу и уверенность.

В тюрьме я не единожды буду встречаться с людьми, которые с горечью будут рассказывать о том, как сослуживцы и друзья отвернулись и забыли о них после того, как они попали в заключение. Жаловались разные люди, от Васи, директора мясокомбината, до последнего деревенского забулдыги. Один из них, Фикса, почти земляк, со Жлобинского района, как-то рассказывал:

«Сколько самогонки вместе выпили! Сколько я им, дружкам своим, наливал! А когда сюда попал – сразу забыли, хоть бы передачку раз послали – нет».

Предавали не только друзья и знакомые, иногда очень близкие люди – жены, дети, родственники. Эти удары ощущаются и переносятся еще больнее в заключении, в изоляции, где человек и так чувствует себя униженным, ущемленным жизнью и судьбой. В заключении горькая чаша предательства миновала меня.

09.04.20 14:12

Алесь Бяляцкі